|
Из
года в год,
сколько
помнили
себя Турбины,
лампадки
зажигались
у них
двадцать
четвертого
декабря в
сумерки, а
вечером
дробящимися,
теплыми огнями
зажигались
в гостиной
теплые
еловые ветви.
Но теперь
коварная
огнестрельная
рана, хрипящий
тиф все
сбили и
спутали, ускорили
жизнь и
появление
света
лампадки. Елена,
прикрыв
дверь в
столовую,
подошла к тумбочке
у кровати,
взяла с нее
спички, влезла
на стул и
зажгла
огонек в
тяжелой цепной
лампаде, висящей
перед
старой
иконой в
тяжелом
окладе. Когда
огонек
созрел, затеплился,
венчик над
смуглым
лицом богоматери
превратился
в золотой, глаза
ее стали
приветливыми.
Голова,
наклоненная
набок,
глядела на
Елену. В двух
квадратах
окон стоял
белый
декабрьский
беззвучный
день, в углу
зыбкий язычок
огня
устроил
предпраздничный
вечер. Елена
слезла со
стула, сбросила
с плеч
платок и
опустилась
на колени. Она
сдвинула
край ковра, освободила
себе
площадь
глянцевитого
паркета и, молча,
положила
первый
земной
поклон. В
столовой
прошел
Мышлаевский,
за ним
Николка с
поблекшими
веками. Они
побывали в
комнате
Турбина.
Николка,
вернувшись
в столовую,
сказал
собеседникам: -
Помирает... –
набрал воздуху. - Вот
что, -
заговорил
Мышлаевский,
- не позвать
ли
священника? А,
Никол? Что ж
ему так-то,
без
покаяния... -
Лене нужно
сказать, -
испуганно
ответил
Николка, - как
же без нее. И
еще с ней
что-нибудь
сделается... - А
что доктор
говорит? –
спросил Карась. - Да
что тут
говорить.
Говорить
больше
нечего, -
просипел
Мышлаевский. Они
долго
тревожно
шептались, и
слышно было,
как вздыхал
бледный
отуманенный
Лариосик. Еще
раз ходили к
доктору
Бродовичу.
Тот выглянул
в переднюю,
закурил
папиросу и
прошептал,
что это
агония, что,
конечно,
священника
можно
позвать, что
ему это
безразлично,
потому что
больной все
равно без
сознания и
ничему это
не повредит -
Глухую
исповедь...
Шептались,
шептались,
но не
решились
пока звать, а
к Елене
стучали, она
через дверь
глухо
ответила: «Уйдите
пока... я
выйду...» И
они ушли.
Елена с
колен
исподлобья
смотрела на
зубчатый
венец над
почерневшим
ликом с
ясными
глазами и,
протягивая
руки, говорила
шепотом: - Слишком
много горя
сразу
посылаешь, мать-заступница.
Так в один
год и
кончаешь
семью. Мать
взяла у нас,
мужа у меня
нет и не
будет, это я
понимаю. А
теперь и
старшего
отнимаешь. За
что?.. Как мы
будем
вдвоем с
Николом?..
Посмотри, что
делается
кругом, ты
посмотри... Мать-заступница,
неужто ж не
сжалишься? Может
быть, мы люди
и плохие, но
за что же так
карать-то? Она
опять
поклонилась
и жадно коснулась
сбом пола,
перекрестилась
и, вновь простирая
руки, стала
просить: - На
тебя одна
надежда,
пречистая
дева. На тебя.
Умоли сына
своего,
умоли
господа бога,
чтоб послал
чудо...
Шепот
Елены стал
страстным,
она сбивалась
в словах, но
речь ее была
непрерывна,
шла потоком. Она
все чаще
припадала к
полу, отмахивала
головой,
чтоб сбить
назад выскочившую
на глаза
из-под
гребенки
прядь. День
исчез в
квадратах
окон, исчез и
белый сокол, не
слышным
прошел плещущий
гавот в три
часа дня, и
совершенно неслышным
пришел тот, к
кому через
заступничество
смуглой
девы взывала
Елена. Он
появился
рядом у
развороченной
гробницы, совершенно
воскресший, и
благостный,
и босой.
Грудь Елены
очень
расширилась,
на щеках
выступили
пятна, глаза
наполнились
светом, переполнились
сухим
бесслезным
плачем. Она
лбом и щекой
прижалась к
полу, потом, всей
душой
вытягиваясь,
стремилась
к огоньку, не
чувствуя
уже
жесткого
пола под
коленями. Огонек
разбух, темное
лицо, врезанное
в венец, явно
оживало, а
глаза
выманивали
у Елены все
новые и новые
слова. Совершенная
тишина
молчала за
дверями и за
окнами, день
темнел
страшно
быстро, и еще
раз возникло
видение –
стеклянный свет
небесного
купола,
какие-то
невиданные, красно-желтые
песчаные
глыбы,
масличные деревья,
черной
вековой
тишью и
холодом повеял
в сердце
собор. -
Мать-заступница,
- бормотала в
огне Елена, - упроси
его. Вон он. Что
же тебе
стоит. Пожалей
нас. Пожалей.
Идут твои
дни, твой
праздник.
Может,
что-нибудь
доброе
сделает он,
да и тебя
умолю за
грехи. Пусть
Сергей не
возвращается...
Отымаешь, отымай,
но этого
смертью не
карай... Все мы
в крови
повинны, но
ты не карай.
Не карай. Вон
он, вон он... Огонь
стал
дробиться, и
один
цепочный
луч
протянулся
длинно,
длинно к
самым глазам
Елены. Тут
безумные ее
глаза
разглядели,
что губы на
лике,
окаймленном
золотой косынкой,
расклеились,
а глаза
стали такие
невиданные,
что страх и пьяная
радость
разорвали
ей сердце,
она сникла к
полу и
больше не
поднималась. По
всей
квартире
сухим
ветром
пронеслась
тревога, на
цыпочках через
столовую
пробежал
кто-то. Еще
кто-то
поцарапался
в дверь,
возник шепот:
«Елена...
Елена... Елена...»
Елена,
вытирая
тылом
ладони
холодный
скользкий
лоб,
отбрасывая
прядь,
поднялась,
глядя перед
собой слепо,
как дикарка, не
глядя
больше в
сияющий
угол, с
совершенно
стальным
сердцем
прошла к
двери. Та, не дождавшись
разрешения,
распахнулась
сама собой, и
Никол
предстал в
обрамлении
портьеры. Николкины
глаза
выпятились
на Елену в
ужасе, ему не
хватало
воздуху. - Ты
знаешь,
Елена... ты не
бойся... не
бойся... иди
туда... кажется... Доктор
Алексей
Турбин,
восковой,
как ломаная,
мятая в
потных
руках свеча,
выбросив из-под
одеяла
костистые
руки с
нестриженными
ногтями,
лежал,
задрав
кверху
острый подбородок.
Тело его
оплывало
липким
потом, а
высохшая
скользкая
грудь вздымалась
в прорезах
рубахи. Он
свел голову
книзу, уперся
подбородком
в грудину, расцепил
пожелтевшие
зубы,
приоткрыл
глаза. В них
еще
колыхалась
рваная
завеса
тумана и
бреда, но уже
в клочьях
черного
глянул свет. Очень
слабым
голосом,
сиплым и
тонким, он
сказал: -
Кризис,
Бродович. Что...
выживу?.. А-га.
Карась в
трясущихся
руках
держал лампу,
и она
освещала
вдавленную
постель и комья
простынь с
серыми
тенями в
складках.
Бритый
врач не
совсем
верной
рукой сдавил
в щипок
остатки
мяса, вкалывая
в руку
Турбину
иглу
маленького
шприца. Мелкие
капельки
выступили у
врача на лбу.
Он был взволнован
и потрясен. Михаил
Булгаков.
Белая
гвардия
|